Неточные совпадения
— Это слово «народ» так неопределенно, — сказал Левин. — Писаря волостные, учителя и из мужиков один на
тысячу, может быть, знают,
о чем идет дело. Остальные же 80 миллионов, как Михайлыч, не только не выражают своей воли, но не имеют ни малейшего понятия,
о чем им надо бы выражать свою волю. Какое же мы имеем право
говорить, что это воля народа?
Там, где дело идет
о десятках
тысяч, он не считает, —
говорила она с тою радостно-хитрою улыбкой, с которою часто
говорят женщины
о тайных, ими одними открытых свойствах любимого человека.
Автор признается, этому даже рад, находя, таким образом, случай
поговорить о своем герое; ибо доселе, как читатель видел, ему беспрестанно мешали то Ноздрев, то балы, то дамы, то городские сплетни, то, наконец,
тысячи тех мелочей, которые кажутся только тогда мелочами, когда внесены в книгу, а покамест обращаются в свете, почитаются за весьма важные дела.
В сундуках, которыми была наполнена ее комната, было решительно все. Что бы ни понадобилось, обыкновенно
говаривали: «Надо спросить у Натальи Савишны», — и действительно, порывшись немного, она находила требуемый предмет и
говаривала: «Вот и хорошо, что припрятала». В сундуках этих были
тысячи таких предметов,
о которых никто в доме, кроме ее, не знал и не заботился.
Кудряш. У него уж такое заведение. У нас никто и пикнуть не смей
о жалованье, изругает на чем свет стоит. «Ты,
говорит, почем знаешь, что я на уме держу? Нешто ты мою душу можешь знать! А может, я приду в такое расположение, что тебе пять
тысяч дам». Вот ты и
поговори с ним! Только еще он во всю свою жизнь ни разу в такое-то расположение не приходил.
Знакомый помощник частного пристава жаловался мне: «Война только что началась, а уж
говорят о воровстве: сейчас задержали человека, который уверял публику, что ломают дом с разрешения начальства за то, что хозяин дома, интендант, сорок
тысяч солдатских сапог украл и немцам продал».
— Без фантазии — нельзя, не проживешь. Не устроишь жизнь.
О неустройстве жизни
говорили тысячи лет,
говорят все больше, но — ничего твердо установленного нет, кроме того, что жизнь — бессмысленна. Бессмысленна, брат. Это всякий умный человек знает. Может быть, это люди исключительно, уродливо умные, вот как — ты…
— Конечно, — согласился Безбедов, потирая красные, толстые ладони. —
Тысячи — думают, один —
говорит, — добавил он, оскалив зубы, и снова пробормотал что-то
о барышнях. Самгин послушал его еще минуту и ушел, чувствуя себя отравленным.
«Безбедов
говорит с высоты своей голубятни, тоном человека, который принужден
говорить о пустяках, не интересных для него.
Тысячи людей портят себе жизнь и карьеру на этих вопросах, а он, болван…»
— В сущности, мы едва ли имеем право делать столь определенные выводы
о жизни людей. Из десятков
тысяч мы знаем, в лучшем случае, как живет сотня, а
говорим так, как будто изучили жизнь всех.
«Короче, потому что быстро хожу», — сообразил он. Думалось
о том, что в городе живет свыше миллиона людей, из них — шестьсот
тысяч мужчин, расположено несколько полков солдат, а рабочих, кажется, менее ста
тысяч, вооружено из них,
говорят, не больше пятисот. И эти пять сотен держат весь город в страхе. Горестно думалось
о том, что Клим Самгин, человек, которому ничего не нужно, который никому не сделал зла, быстро идет по улице и знает, что его могут убить. В любую минуту. Безнаказанно…
— Mille pardons, mademoiselle, de vous avoir derangее, [
Тысяча извинений, сударыня, за беспокойство (фр.).] —
говорил он, силясь надеть перчатки, но большие, влажные от жару руки не шли в них. — Sacrebleu! çа n’entre pas — oh, mille pardons, mademoiselle… [Проклятье! не надеваются —
о, простите, сударыня… (фр.)]
— Друг мой, я готов за это
тысячу раз просить у тебя прощения, ну и там за все, что ты на мне насчитываешь, за все эти годы твоего детства и так далее, но, cher enfant, что же из этого выйдет? Ты так умен, что не захочешь сам очутиться в таком глупом положении. Я уже и не
говорю о том, что даже до сей поры не совсем понимаю характер твоих упреков: в самом деле, в чем ты, собственно, меня обвиняешь? В том, что родился не Версиловым? Или нет? Ба! ты смеешься презрительно и махаешь руками, стало быть, нет?
Кроме нищеты, стояло нечто безмерно серьезнейшее, — не
говоря уже
о том, что все еще была надежда выиграть процесс
о наследстве, затеянный уже год у Версилова с князьями Сокольскими, и Версилов мог получить в самом ближайшем будущем имение, ценностью в семьдесят, а может и несколько более
тысяч.
Я начитался
о многолюдстве японских городов и теперь понять не мог, где же помещается тут до шестидесяти
тысяч жителей, как
говорит, кажется, Тунберг?
—
О нет…
тысячу раз нет, Софья Игнатьевна!.. — горячо заговорил Половодов. — Я
говорю о вашем отце, а не
о себе… Я не лев, а вы не мышь, которая будет разгрызать опутавшую льва сеть. Дело идет
о вашем отце и
о вас, а я остаюсь в стороне. Вы любите отца, а он, по старческому упрямству, всех тащит в пропасть вместе с собой. Еще раз повторяю, я не думаю
о себе, но от вас вполне зависит спасти вашего отца и себя…
— Сударыня, сударыня! — в каком-то беспокойном предчувствии прервал опять Дмитрий Федорович, — я весьма и весьма, может быть, последую вашему совету, умному совету вашему, сударыня, и отправлюсь, может быть, туда… на эти прииски… и еще раз приду к вам
говорить об этом… даже много раз… но теперь эти три
тысячи, которые вы так великодушно…
О, они бы развязали меня, и если можно сегодня… То есть, видите ли, у меня теперь ни часу, ни часу времени…
Но особенно усматривал доктор эту манию в том, что подсудимый даже не может и
говорить о тех трех
тысячах рублей, в которых считает себя обманутым, без какого-то необычайного раздражения, тогда как обо всех других неудачах и обидах своих
говорит и вспоминает довольно легко.
На настойчивый вопрос прокурора:
о каких деньгах
говорил, что украл у Катерины Ивановны, —
о вчерашних или
о тех трех
тысячах, которые были истрачены здесь месяц назад, — объявила, что
говорил о тех, которые были месяц назад, и что она так его поняла.
На вопросы
о вчерашних деньгах она заявила, что не знает, сколько их было, но слышала, как людям он много раз
говорил вчера, что привез с собой три
тысячи.
— Это мы втроем дали три
тысячи, я, брат Иван и Катерина Ивановна, а доктора из Москвы выписала за две
тысячи уж она сама. Адвокат Фетюкович больше бы взял, да дело это получило огласку по всей России, во всех газетах и журналах
о нем
говорят, Фетюкович и согласился больше для славы приехать, потому что слишком уж знаменитое дело стало. Я его вчера видел.
— Эх! — сказал он, — давайте-ка
о чем-нибудь другом
говорить или не хотите ли в преферансик по маленькой? Нашему брату, знаете ли, не след таким возвышенным чувствованиям предаваться. Наш брат думай об одном: как бы дети не пищали да жена не бранилась. Ведь я с тех пор в законный, как говорится, брак вступить успел… Как же… Купеческую дочь взял: семь
тысяч приданого. Зовут ее Акулиной; Трифону-то под стать. Баба, должен я вам сказать, злая, да благо спит целый день… А что ж преферанс?
В
тысяча восемьсот тридцать пятом году я был сослан по делу праздника, на котором вовсе не был; теперь я наказываюсь за слух,
о котором
говорил весь город. Странная судьба!
Народ, собравшись на Примроз-Гиль, чтоб посадить дерево в память threecentenari, [трехсотлетия (англ.).] остался там, чтоб
поговорить о скоропостижном отъезде Гарибальди. Полиция разогнала народ. Пятьдесят
тысяч человек (по полицейскому рапорту) послушались тридцати полицейских и, из глубокого уважения к законности, вполовину сгубили великое право сходов под чистым небом и во всяком случае поддержали беззаконное вмешательство власти.
В один из приездов Николая в Москву один ученый профессор написал статью в которой он,
говоря о массе народа, толпившейся перед дворцом, прибавляет, что стоило бы царю изъявить малейшее желание — и эти
тысячи, пришедшие лицезреть его, радостно бросились бы в Москву-реку.
— Тсс…
о наследстве
говорят! — наконец почти громко возвестил он, — сыну моему, Гришке Отрепьеву, сто
тысяч; дочери моей Анне, за ее ко мне любовь…
— Да
о чем говорить-то? — возмущался Замараев. — Да я от себя готов заплатить эти десять
тысяч… Жили без них и проживем без них, а тут одна мораль. Да и то сказать, много ли мне с женой нужно? Ох, грехи, грехи!..
Стало быть, если, как
говорят, представителей общества, живущих в Петербурге, только пять, то охранение доходов каждого из них обходится ежегодно казне в 30
тысяч, не
говоря уже
о том, что из-за этих доходов приходится, вопреки задачам сельскохозяйственной колонии и точно в насмешку над гигиеной, держать более 700 каторжных, их семьи, солдат и служащих в таких ужасных ямах, как Воеводская и Дуйская пади, и не
говоря уже
о том, что, отдавая каторжных в услужение частному обществу за деньги, администрация исправительные цели наказания приносит в жертву промышленным соображениям, то есть повторяет старую ошибку, которую сама же осудила.
Насчет же семидесяти пяти
тысяч, — напрасно Афанасий Иванович так затруднялся
говорить о них.
— Милый князь, — продолжал князь Щ., — да вспомните,
о чем мы с вами
говорили один раз, месяца три тому назад; мы именно
говорили о том, что в наших молодых новооткрытых судах можно указать уже на столько замечательных и талантливых защитников! А сколько в высшей степени замечательных решений присяжных? Как вы сами радовались, и как я на вашу радость тогда радовался… мы
говорили, что гордиться можем… А эта неловкая защита, этот странный аргумент, конечно, случайность, единица между
тысячами.
Афанасий Иванович
говорил долго и красноречиво, присовокупив, так сказать мимоходом, очень любопытное сведение, что об этих семидесяти пяти
тысячах он заикнулся теперь в первый раз и что
о них не знал даже и сам Иван Федорович, который вот тут сидит; одним словом, не знает никто.
На нашем здешнем горизонте тоже отражается европейский кризис. Привозные вещи вздорожали. Простолюдины беспрестанно спрашивают
о том, что делается за несколько
тысяч верст. Почтовые дни для нас великое дело. Разумеется, Англии и Франции достается от нас большое чихание. Теперь и Австрия могла бы быть на сцене разговора, но она слишком низка, чтоб об ней
говорить. — Она напоминает мне нашего австрийца Гауеншильда. Просто желудок не варит. Так и хочется лакрицу сплюснуть за щекой.
— Ну, что еще выдумаете! Что тут
о философии.
Говоря о философии-то, я уж тоже позайму у Николая Степановича гегелевской ереси да гегелевскими словами отвечу вам, что философия невозможна там, где жизнь поглощена вседневными нуждами. Зри речь ученого мужа Гегеля, произнесенную в Берлине, если не ошибаюсь, осенью
тысяча восемьсот двадцать восьмого года. Так, Николай Степанович?
Хотя я много читал и еще больше слыхал, что люди то и дело умирают, знал, что все умрут, знал, что в сражениях солдаты погибают
тысячами, очень живо помнил смерть дедушки, случившуюся возле меня, в другой комнате того же дома; но смерть мельника Болтуненка, который перед моими глазами шел, пел,
говорил и вдруг пропал навсегда, — произвела на меня особенное, гораздо сильнейшее впечатление, и утонуть в канавке показалось мне гораздо страшнее, чем погибнуть при каком-нибудь кораблекрушении на беспредельных морях, на бездонной глубине (
о кораблекрушениях я много читал).
Во всем этом разговоре Вихрова по преимуществу удивила смелость Виссариона, с которою тот
говорил о постройке почтового дома. Груня еще прежде того рассказывала ему: «Хозяин-то наш, вон, почтовый дом строил, да двадцать
тысяч себе и взял, а дом-то теперь весь провалился». Даже сам Виссарион, ехавши раз с Вихровым мимо этого дома, показал ему на него и произнес: «Вот я около этого камелька порядком руки погрел!» — а теперь он заверял губернатора, что чист, как солнце.
— Да, ты, ты! Ты ему враг, тайный и явный! Ты не можешь
говорить о нем без мщения. Я
тысячу раз замечала, что тебе первое удовольствие унижать и чернить его! Именно чернить, я правду
говорю!
—
О нет же,
тысячу раз нет! — с спокойной улыбкой отвечал каждый раз Прейн. — Я знаю, что все так думают и
говорят, но все жестоко ошибаются. Дело в том, что люди не могут себе представить близких отношений между мужчиной и женщиной иначе, как только в одной форме, а между тем я действительно и теперь люблю Раису Павловну как замечательно умную женщину, с совершенно особенным темпераментом. Мы с ней были даже на «ты», но между нами ничего не могло быть такого, в чем бы я мог упрекнуть себя…
На заводах же переплелись в крепкий узел интересы
тысяч людей, поэтому
говорить о моем и твоем здесь нужно особенно осторожно.
За нею три
тысячи десятин земли в одной из черноземных губерний, прекрасная усадьба и сахарный завод, не
говоря уже
о надеждах в будущем (еще сахарный завод), потому что она — единственная дочь и наследница у своих родителей.
— Что
говорить, батюшка, — повторил и извозчик, — и в молитве господней, сударь, сказано, — продолжал он, — избави мя от лукавого, и священники нас, дураков, учат: «Ты,
говорит, только еще
о грехе подумал, а уж ангел твой хранитель на сто
тысяч верст от тебя отлетел — и вселилась в тя нечистая сила: будет она твоими ногами ходить и твоими руками делать; в сердце твоем, аки птица злобная, совьет гнездо свое…» Учат нас, батюшка!
Надобно решительно иметь детское простодушие одного моего знакомого прапорщика, который даже в пище вкусу не знает; надобно именно владеть его головой, чтоб поверить баронессе, когда она мило уверяет вас, что дает этот бал для удовольствия общества, а не для того, чтоб позатянуть поступившее на нее маленькое взыскание,
тысяч в тридцать серебром,
о чем она и будет тут же, под волшебные звуки оркестра Лядова,
говорить с особами, от которых зависит дело.
— Даже безбедное существование вы вряд ли там найдете. Чтоб жить в Петербурге семейному человеку, надобно… возьмем самый минимум, меньше чего я уже вообразить не могу… надо по крайней мере две
тысячи рублей серебром, и то с величайшими лишениями, отказывая себе в какой-нибудь рюмке вина за столом, не
говоря уж об экипаже,
о всяком развлечении; но все-таки помните — две
тысячи, и будем теперь рассчитывать уж по цифрам: сколько вы получили за ваш первый и, надобно сказать, прекрасный роман?
— Да нет! — продолжал Петр Иваныч, помолчав, — боюсь, как бы хуже не наделать. Делай, как знаешь сам: авось догадаешься…
Поговорим лучше
о твоей женитьбе.
Говорят, у твоей невесты двести
тысяч приданого — правда ли?
Теперь, когда Лизавете Николаевне было уже около двадцати двух лет, за нею смело можно было считать до двухсот
тысяч рублей одних ее собственных денег, не
говоря уже
о состоянии, которое должно было ей достаться со временем после матери, не имевшей детей во втором супружестве.
Она объяснила ему всё сразу, резко и убедительно. Намекнула и
о восьми
тысячах, которые были ему дозарезу нужны. Подробно рассказала
о приданом. Степан Трофимович таращил глаза и трепетал. Слышал всё, но ясно не мог сообразить. Хотел заговорить, но всё обрывался голос. Знал только, что всё так и будет, как она
говорит, что возражать и не соглашаться дело пустое, а он женатый человек безвозвратно.
Как свежую могилу покрывает трава, так жизнь заставляет забывать недавние потери благодаря тем
тысячам мелких забот и хлопот, которыми опутан человек.
Поговорили о Порфире Порфирыче, пожалели старика — и забыли, уносимые вперед своими маленькими делами, соображениями и расчетами. Так, мне пришлось «устраивать» свой роман в «Кошнице». Ответ был получен сравнительно скоро, и Фрей сказал...
Никто лучше не знал распорядков, свычаев и обычаев старинного житья-бытья, которое изобрело
тысячи церемоний на всякий житейский случай, не
говоря уже
о таких важных событиях, как свадьбы, похороны, родины, разные семейные несчастия и радости.
— Сидим с Саввой в директорском кабинете в отцовском кресле. Посмотрел в напечатанном списке членов свою фамилию и
говорит: «Очень, очень-с хорошо-с… очень-с рад-с… успеха желаю-с…» Я ему
о тысяче рублей заимообразно… Как кипятком его ошпарил! Он откинулся к спинке кресла, поднял обе руки против головы, ладонями наружу, как на иконах молящихся святых изображают, закатив вверх свои калмыцкие глаза, и елейно зашептал...
Траурная музыка гулко бьет в окна домов, вздрагивают стекла, люди негромко
говорят о чем-то, но все звуки стираются глухим шарканьем
тысяч ног
о камни мостовой, — тверды камни под ногами, а земля кажется непрочной, тесно на ней, густо пахнет человеком, и невольно смотришь вверх, где в туманном небе неярко блестят звезды.
Когда крестный
говорил о чиновниках, он вспомнил
о лицах, бывших на обеде, вспомнил бойкого секретаря, и в голове его мелькнула мысль
о том, что этот кругленький человечек, наверно, имеет не больше
тысячи рублей в год, а у него, Фомы, — миллион. Но этот человек живет так легко и свободно, а он, Фома, не умеет, конфузится жить. Это сопоставление и речь крестного возбудили в нем целый вихрь мыслей, но он успел схватить и оформить лишь одну из них.